I На прощанье — ни звука. Граммофон за стеной. В этом мире разлука — лишь прообраз иной. Ибо врозь, а не подле мало веки
Стихотворения поэта Бродский Иосиф Александрович
Предпоследний этаж раньше чувствует тьму, чем окрестный пейзаж; я тебя обниму и закутаю в плащ, потому что в окне дождь — заведомый плач по
М. Б. Провинция справляет Рождество. Дворец Наместника увит омелой, и факелы дымятся у крыльца. В проулках — толчея и озорство. Веселый, праздный, грязный, очумелый
Страницу и огонь, зерно и жернова, секиры острие и усеченный волос — Бог сохраняет все; особенно — слова прощенья и любви, как собственный свой
Узнаю этот ветер, налетающий на траву, под него ложащуюся, точно под татарву. Узнаю этот лист, в придорожную грязь падающий, как обагренный князь. Растекаясь широкой
Тихотворение мое, мое немое, однако, тяглое — на страх поводьям, куда пожалуемся на ярмо и кому поведаем, как жизнь проводим? Как поздно заполночь ища
Я начинаю год, и рвет огонь на пустыре иссохшей елки остов — обглоданного окуня скелет! И к небу рвется новый Фаэтон, и солнце в
Гулко дятел стучит по пустым деревам, не стремясь достучаться. Дождь и снег, пробивающий дым, заплетаясь, шумят средь участка. Кто-то, вниз опустивши лицо, от калитки,
Похож на голос головной убор. Верней, похож на головной убор мой голос. Верней, похоже, горловой напор топорщит на моей ушанке волос. Надстройка речи над
Весы качнулись. Молвить не греша, ты спятила от жадности, Параша. Такое что-то на душу, спеша разбогатеть, взяла из ералаша, что тотчас поплыла моя душа
Вижу колонны замерших звуков, гроб на лафете, лошади круп. Ветер сюда не доносит мне звуков русских военных плачущих труб. Вижу в регалиях убранный труп:
Чучело перепелки стоит на каминной полке. Старые часы, правильно стрекоча, радуют ввечеру смятые перепонки. Дерево за окном — пасмурная свеча. Море четвертый день глухо
Сумев отгородиться от людей, я от себя хочу отгородиться. Не изгородь из тесаных жердей, а зеркало тут больше пригодится. Я созерцаю хмурые черты, щетину,
Как жаль, что тем, чем стало для меня твое существование, не стало мое существование для тебя. …В который раз на старом пустыре я запускаю
Я всегда твердил, что судьба — игра. Что зачем нам рыба, раз есть икра. Что готический стиль победит, как школа, как способность торчать, избежав
Я был только тем, чего ты касалась ладонью, над чем в глухую, воронью ночь склоняла чело. Я был лишь тем, что ты там, снизу,
Джон Донн уснул, уснуло все вокруг. Уснули стены, пол, постель, картины, уснули стол, ковры, засовы, крюк, весь гардероб, буфет, свеча, гардины. Уснуло все. Бутыль,
Так долго вместе прожили, что вновь второе января пришлось на вторник, что удивленно поднятая бровь, как со стекла автомобиля — дворник, с лица сгоняла
В деревне Бог живет не по углам, как думают насмешники, а всюду. Он освящает кровлю и посуду и честно двери делит пополам. В деревне
Коньяк в графине — цвета янтаря, что, в общем, для Литвы симптоматично. Коньяк вас превращает в бунтаря. Что не практично. Да, но романтично. Он
Сумерки. Снег. Тишина. Весьма тихо. Аполлон вернулся на Демос. Сумерки, снег, наконец, сама тишина — избавит меня, надеюсь, от необходимости — прости за дерзость
Около океана, при свете свечи; вокруг поле, заросшее клевером, щавелем и люцерной. Ввечеру у тела, точно у Шивы, рук, дотянуться желающих до бесценной. Упадая
Это было плаванье сквозь туман. Я сидел в пустом корабельном баре, пил свой кофе, листал роман; было тихо, как на воздушном шаре, и бутылок
В те времена, в стране зубных врачей, чьи дочери выписывают вещи из Лондона, чьи стиснутые клещи вздымают вверх на знамени ничей Зуб Мудрости, я,
I Она: Ах, любезный пастушок, у меня от жизни шок. Он: Ах, любезная пастушка, у меня от жизни — юшка. Вместе: Руки мерзнут. Ноги
Однажды этот южный городок был местом моего свиданья с другом; мы оба были молоды и встречу назначили друг другу на молу, сооруженном в древности;
Он здесь бывал: еще не в галифе — в пальто из драпа; сдержанный, сутулый. Арестом завсегдатаев кафе покончив позже с мировой культурой, он этим
Анне Ахматовой Когда она в церковь впервые внесла дитя, находились внутри из числа людей, находившихся там постоянно, Святой Симеон и пророчица Анна. И старец
Во время ужина он встал из-за стола и вышел из дому. Луна светила по-зимнему, и тени от куста, превозмогая завитки ограды, так явственно чернели
Октябрь — месяц грусти и простуд, а воробьи — пролетарьят пернатых — захватывают в брошенных пенатах скворечники, как Смольный институт. И воронье, конечно, тут
Пришел сон из семи сел. Пришла лень из семи деревень. Собирались лечь, да простыла печь. Окна смотрят на север. Сторожит у ручья скирда ничья,
Сказать, что ты мертва? Но ты жила лишь сутки. Как много грусти в шутке Творца! едва могу произнести «жила» — единство даты рожденья и
Виктору Голышеву Птица уже не влетает в форточку. Девица, как зверь, защищает кофточку. Поскользнувшись о вишневую косточку, я не падаю: сила трения возрастает с
Время года — зима. На границах спокойствие. Сны переполнены чем-то замужним, как вязким вареньем. И глаза праотца наблюдают за дрожью блесны, торжествующей втуне победу
Сначала в бездну свалился стул, потом — упала кровать, потом — мой стол. Я его столкнул сам. Не хочу скрывать. Потом — учебник «Родная
Плывет в тоске необьяснимой среди кирпичного надсада ночной кораблик негасимый из Александровского сада, ночной фонарик нелюдимый, на розу желтую похожий, над головой своих любимых,
Однажды во дворе на Моховой стоял я, сжав растерзанный букетик, сужались этажи над головой, и дом, как увеличенный штакетник, меня брал в окруженье (заодно
Из слез, дистиллированных зрачком, гортань мне омывающих, наружу не пущенных и там, под мозжечком, образовавших ледяную лужу, из ночи, перепачканной трубой, превосходящей мужеский капризнак,
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря, дорогой, уважаемый, милая, но не важно даже кто, ибо черт лица, говоря откровенно, не вспомнить уже, не ваш, но
V. S. В Рождество все немного волхвы. В продовольственных слякоть и давка. Из-за банки кофейной халвы производит осаду прилавка грудой свертков навьюченный люд: каждый
Сын! Если я не мертв, то потому что, связок не щадя и перепонок, во мне кричит все детское: ребенок один страшится уходить во тьму.
Имяреку, тебе, — потому что не станет за труд из-под камня тебя раздобыть, — от меня, анонима, как по тем же делам: потому что
I Дождь в Роттердаме. Сумерки. Среда. Раскрывши зонт, я поднимаю ворот. Четыре дня они бомбили город, и города не стало. Города не люди и
Я входил вместо дикого зверя в клетку, выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке, жил у моря, играл в рулетку, обедал черт знает
Самолет летит на Вест, расширяя круг тех мест — от страны к другой стране,- где тебя не встретить мне. Обгоняя дни, года, тенью крыльев
С точки зрения воздуха, край земли всюду. Что, скашивая облака, совпадает — чем бы не замели следы — с ощущением каблука. Да и глаз,
Сознанье, как шестой урок, выводит из казенных стен ребенка на ночной порог. Он тащится во тьму затем, чтоб, тучам показав перстом на тонущий в
Заморозки на почве и облысенье леса, небо серое цвета кровельного железа. Выходя во двор нечетного октября, ежась, число округляешь до «ох ты бля». Ты
Осенний вечер в скромном городке, Гордящемся присутствием на карте (топограф был, наверное, в азарте иль с дочкою судьи накоротке). Уставшее от собственных причуд, Пространство
Ну, как тебе в грузинских палестинах? Грустишь ли об оставленных осинах? Скучаешь ли за нашими лесами, когда интересуешься Весами, горящими над морем в октябре?